МОНОЛОГ, 2010

МАЛЬЧИШКА ИЗ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО МЕСТЕЧКА

 

— Рисовать начал раньше, чем ходить. Дома даже шутили, что я сначала сказал «карандаш», а потом уже — «мама».

Сосед у меня был, Саша, мы с ним раскладывали простую ученическую тетрадку, садились за стол напротив друг друга и рисовали каждый на своей странице. Войнушку, гусаров — только что вышла «Гусарская баллада»… Сашка рисовал ничуть не хуже меня. Даже до отображения перспективы додумались одновременно: оказалось, если на сапогах у гусаров оставить незатушеванную  светлую полоску, они сразу становятся объемными.

Так продолжалось до десяти лет. Однажды я в очередной раз раскрыл тетрадку и сказал Сашке: «Давай порисуем». — «А мне что-то не хочется», — ответил он.

С девяти до одиннадцати лет дети перестают рисовать в свое удовольствие. Те же, кто рисует и дальше — потенциальные художники.

Меня часто просят посмотреть, как ребенок рисует и посоветовать, заниматься ли ему рисованием, поступать, не поступать… «Моему уже шесть лет…». До девяти лет лучше и не смотреть, и уж тем более — не заставлять никого рисовать. И, наверное, не зря в школу-интернат им. Ахремчика на изобразительное искусство детей берут с одиннадцати лет. А музыкантов — с семи.

Родился я в Волковыском районе, в поселке Красносельский. Отец всю жизнь проработал на цементном заводе. Жили мы в хрущевке, но уклад жизни был деревенский: все держали свиней в сараях через дорогу от дома. У нас всегда было две свиньи. Я их любил, кормил, таскал за триста метров от дома тяжеленные ведра… Мои любимые животные… Даже пару ностальгических картин написал.

Забой свиней — это, конечно, трагедия, но в ней есть что-то настоящее: традиция, сохранившиеся с древних времен, от предков… Это жизнь.

В первый год моей учебы в «Парнате» мама приезжала за мной три раза. По такой простой белорусской причине: «Все соседки говорят, что отдала своего Сережика неведомо куда, в какой-то интернат, наверное, кормить не хочет». «Якi ж ты худы, Сярожа, паехалi да хаты». Но не поддался на мамкины уговоры…

В «Парнат» мне посоветовала поступать учительница по белорусскому языку. Ее сын, Паша Луцкер, закончил «Гнесинку», стал знаменитым музыкантом, сейчас живет в Москве. А тогда он учился в «Парнате» на музыкальном отделении.

Я очень рано определился и ни минуты не сомневался, что буду художником. В «Парнат» поступил с пятого класса, а в четвертом сделал свою первую в жизни персональную выставку в школьном коридоре: там на большом стенде вывесили мои рисунки. С четвертого же класса ходил в изостудию. Туда и взрослые ходили, рисовали гипсы, носы, — все по-настоящему. Я в десять лет нарисовал такой гипсовый нос, что «утер носы» многим взрослым…

Хорошая была изостудия, из наших учеников человек десять закончили Академию искусств в разное время. Самое удивительное, что и по сей день она жива…

Первым преподавателем в интернате у меня был Щемелев. Потом Сулковский. А в институте уже — Ващенко.

Ничего плохого про преподавателей не могу сказать. Но скажу честно, что меня воспитали не они, а среда — люди, которые учились вместе со мной.

В интернате была негласная конкуренция. Гриша Пантелеев, мой одноклассник, меня сильно подстегивал — он был сильным художником, закончил потом Академию, но ушел из искусства… На год старше учились толковые ребята. Они ходили к нам, мы — к ним. Глобус, Крюков, Шараев…

В институте  была очень хорошая группа. Тишин, с которым мы до сих пор дружим… Рядом Задорин, Залозная…

Мы больше учились друг у друга, чем у преподавателей. Это однозначно.

В 6.30 утра  садишься в вагон«Чайки», полный студентов Театрально-художественного, и через три часа ты уже Вильнюсе. Можно посмотреть выставки, попить нормального кофе или пива, и вечером вернуться в Минск. Была стипендия, и халтурили по-немногу…

После первого курса, в 80-м году, поехал в Самарканд. В Москве Олимпиада, день смерти Высоцкого, я в аэропорту по дороге в Узбекистан…

Два месяца в полурабстве у узбека. Роспись потолка на огромной террасе его дома. Розы и золотая лепнина. Много денег не привез, но фруктов наелся, на обратный билет заработал и еще на атласный отрез для мамы…

Чеслава Немана слушал. «Lаdy Pank». В Гродно во времена моей юности на каждом заборе было написано: «LP». Когда в 1986 году они давали концерт в Гродно, к нам приехало пол Минска… Еще «Kombi», конечно… До сих пор они играют, и неплохо играют, а я их слушаю: у меня в машине четыре польские FM-станции.

Читал, как и все, «Мастера и Маргариту», распечатанную на пишущей машинке. Короткевича читал…

Многие прибалтийские художники на меня сильно повлияли. (Фамилии). В 70-80-х было Прибалтийское триеннале, куда, кроме прибалтийских художников, приглашали несколько человек из России или Молдавии, шведа какого-нибудь… И там уже было совсем другое искусство…

После института полтора года служил в армии. Разрывали меня на части политотдел и спортивная рота. Рисовал и играл в волейбол.

Саша Сапего со мной в одном клубе служил. Он играл, я — рисовал.

Вызывали меня в политотдел за то, что слушал «Голос Америки». До сих пор холодок внутри, как вспоминаю об этом…

Первый раз я приехал в Минск в 1971 году и первое, что увидел — бульдозеры, которые сносили Немигу. Это меня сильно впечатлило…

Разницу между западной и восточной Беларусью я всегда чувствовал, а сегодня она, по-моему, еще больше чувствуется. Сейчас Минск — столица независимого государства, здесь посольства, и уже нет той провинциальной духоты и культурного дефицита. Но все равно: здесь никогда не жили короли. А в Гродно они жили…

Минск — это город, заселенный на семьдесят процентов выходцами из Витебской Могилевской, Гомельской областей. Во время послевоенной индустриализации, когда строили все большие заводы, миграция шла больше с Востока. Уезжали в Минск целыми деревнями.

В Гродно по большому счету советская власть пришла в 1944 году. Еще в конце семидесятых в здешних троллейбусах можно было увидеть аккуратно одетых интеллигентных бабушек, которые свободно говорили по-польски и выглядели, держались очень не по-советски.

То, поколение, которое застало довоенную жизнь в западной Беларуси, никаких иллюзий по поводу советской власти не имело.

Я уехал из Минска, едва закончил институт. Мог остаться: успевал по всем предметам, был отличником. Но — уехал. Не мог жить без польского телевидения — оно было единственным глотком свежего воздуха во времена советского удушья.

Я западник, уже в девять лет выучил польский язык — сам, просто взял книжку, что-то объяснил сосед, и я начал читать. Была такая серия детективов, «Библиотека серебряного ключа»…

Польский язык в детстве был повсюду. Первый телевизор у нас в семье, «Неман», и два польских телеканала. А советский еще был один.

В те годы в Гродно каждый год приезжало человек по десять выпускников Театрально-художественного, в том числе и минчан.

Там все-таки дышалось легче.

На меня сильно повлиял (Имя) Ковзусь, минчанин, который учился в Театрально-художественном, а потом уехавший в Гродно.

В Минске тогда был свой истеблишмент в искусстве. Но когда Ковзусь приехал в конце восьмидесятых в Минск, Селещук перед ним открывал двери. Это я видел.

В восьмидесятых мы с Ковзусем работали в Гродно вместе: делали росписи, спасали, как могли, страшную советскую архитектуру. Сейчас это смотрится наивно, и материалы были не те, но это была потрясающая школа.

Через полгода совместной работы я понял, что в институте нас вообще ничему не учили. Правильнее сказать, нас учили случайные преподаватели совершенно непонятным, не имеющим к реальной жизни вещам. Основное для монументалиста — это работа с материалом и работа с заказчиком. А у нас преподавали люди, которые и близко этого не знали.

Единственное, что запомнилось — лекции Хадыки, многие его постулаты для меня по сей день живы…

Я помню уровень Минского художественного комбината и те страшные мозаики, которыми изуродован Минск. Мы в Гродно делали по тем временам вообще антисоветское искусство. Витражи, почти японские… Без всяких колосков и ленточек. В Минске бы это худсовет зарубил как идеологически невыдержанное искусство. А в Гродно сам Ковзусь был председателем художественного совета и, понятно, принимались проекты, которые в Минске были невозможны.

Мы были молоды, у нас были заказы, мы были богаты — в Минске это было просто невозможно. Мы не любили Советскую власть, но она нас сытно кормила — вот ведь парадокс… Другое дело, что за эти деньги практически ничего нельзя было купить: очереди, дефицит, блат… Даже путевки на отдых распределял комсомольский «Спутник», но мы не любили комсомол, а комсомол не любил нас.

Ковзусь сейчас живет в Америке, делает тоже, что и в Гродно. Он остался верен монументальному искусству.

В 1994-м были последние заказы. Девяностые годы подкосили многих художников, монументалистов — особенно. Кто не ушел в станковое искусство или преподавать, в большинстве своем просто спились. Многие уехали, как тот же Ковзусь.

И вместе с тем, начало 90-х — это время сплошной эйфории и надежд на лучшее.

В 1993-м первый раз выехал в Испанию. Прилетел из Варшавы в Мадрид, в кармане 30 долларов, и никто меня не встречает. Обратный билет у меня есть, ладно, думаю, как-нибудь… Но встретил-таки старый приятель, с опозданием на четыре часа: ехал в Мадрид из Сарагосы.

Март месяц, у нас еще слякоть и снег, а в Сарагосе —  +19 и солнце. Рисовал, тут же успешно продал что-то из нарисованного — первые настоящие деньги за картины.

Барселона, столетие со дня рождения Хуана Миро, моего и по сей день любимого художника. Посмотрел много его выставок, Пикассо посмотрел, всяких телевизионных передач о современном искусстве записал на видео…

В сентябре того же годя я вернулся в Испанию, в Арагон, по приглашению местного союза художников. Сделал персональную выставку в галерее Союза, еще одну — в небольшом городке неподалеку от Сарагосы, а потом умудрился организовать в солидной галерее при местном банке выставку своих белорусских коллег: Вики Ильиной, Сергея Ильина, Игоря Тишина, Натальи Залозной, и себя, понятно.

Хорошая получилась выставка, и один коллекционер организовал распродажу наших картин. Карточки у меня тогда не было, и все покупатели бегали снимать наличные, пока в банкомате не закончились деньги. Это был успех, я привез ребятам деньги, и все были такие счастливые…

В 1998-м году съездил на пленер в США. Жили мы в большом кемпинге на границе штатов Нью-Йорк и Массачутес. Три месяца рисовал, ездил в Нью-Йорк, был на Брайтоне, праздновал в ресторане «Одесса» юбилей тети Сони (Сони Гросман), и Вили Токарев там пел… Что интересно, невестка Сони Гросман, тоже Соня, но Гройсман — родом из Любчи, в школу ходила в Гродно на улице Свердлова. Она — «главный нос» Америки, парфюмер с мировым именем, создавший целую коллекцию мировых брендов. Такую вот землячку я встретил в Америке… Думаю, это самый успешный наш соотечественник за рубежом.

С 1999 года начал ездить в Швейцарию. Какое-то время сотрудничал с галереей «Ониксис», но как-то вяло там шли дела.

Потом, в начале 2000-х, у меня был «московский период». Я делал в новорусских домах росписи. Это была честная работа, не халтура, каждую роспись подписывал, и многие из них попадали во всякие глянцевые журналы по интерьеру. Пару работ очень интересными были. Но все равно: общение с «новыми русскими» — это такое ярмо… Съездив за год в Москву шестнадцать раз, я понял, что больше этого не хочу. Лучше буду в мастерской что-нибудь красить…

Года четыре назад, когда совсем тяжело стало, я организовал персональную выставку в Гродно. После выставки — звонок: «Видели, хотели бы встретиться и купить одну работу». Пришла юная такая девушка. Купить хочет «Автопортрет с закрытыми глазами». «Не продается, — говорю, — эта работа, потому что она очень личная». — «А что-нибудь другое посмотреть можно?» Я отдал ей СD с репродукциями работ, и стали эти работы у меня время от времени покупать. Понятно, что девушка была посредником. Позже узнал, что мои картины приобретает Фридрих  Кистерс,  владелец одной из самых известных частных коллекций Европы, которую собирал его отец,  Хайнц Кистерс. Чуть позже я побывал  в Кройцлингене и увидел эту коллекцию: Кранах, Дюрер, Боттичелли, Сурбаран, Рибера… Это был культурный шок.

Супруга Фридриха, Анна, доктор наук, специалист по русской лингвистики, автор книги о влиянии Жан-Жака Руссо на молодого Льва Толстого, — рассказывала мне, как они познакомились с Фридрихом. В 1990 году она поехала в Петербург. Стояла с подругами в бесконечной зимней очереди в Эрмитаж. К ним подошел Фридрих, вывел из очереди, позвонил куда-то… И через пять минут у служебного входа ждал сам Пиотровский-старший,  который лично провел для них экскурсию. Фридриху тогда было 25 лет, но он уже — наследник «Heinz Kisters collection»…

Что такое случай в жизни?.. Та моя маленькая персональная выставка в Гродно, сделанная в довольно скверные времена… Публикация в областной газете, моя фотография на фоне автопортрета попадается на глаза Францу Кистерсу…

И все в жизни меняется.

Этот автопортрет сейчас висит в рабочем кабинете Кистерса.

Сегодня в Академии Искусства все говорят о том, что «мы сохранили школу». Какую такую школу? У нас ее нет. Я знаю, как устроены академии на западе. Там есть, конечно, и общеобразовательные предметы. Есть класс рисунка, в который приходят студенты с разных курсов. Но самое главное — там есть учитель, мастер, которые ведет свои семинары, лекции, и учит будущих художников в первую очередь композиции. Нас учили всему: рисунку — хуже или лучше, живописи,  и якобы композиции. Но именно композиции и не учили по-настоящему. Главному не учили.

Композиция — это основа художественного мышления.

Сегодня у нас происходит имитация культурного процесса. «Мы находимся в европейском контексте». Мы никаким боком не относимся к европейскому искусству. Я могу это утверждать, побывав в этом году на «Венецианском биеннале» и, в очередной раз увидев, что такое сегодня европейское искусство.

У нас нет института кураторов, критиков, а они сегодня везде — главные фигуры в осмыслении и продвижении изобразительного искусства…

Уехали многие… Почему я не уехал? Это выбор. Часто езжу, работаю везде, но все-таки лучшие свои работы я делаю дома. Родничок, который питает, он все-таки здесь… И то, что меня подпитывает, оно со мной каждый день. Я принципиально живу в провинции, чтобы доказать, что здесь можно быть непровинциальным художником. Живя в столице, многие остаются дремучими провинциалами.  А вдалеке от столиц я встречал людей, которые мыслят абсолютно глобально.

Даже Гродно для меня уже большой город. Хочу купить дом в деревне и работать там. Мир изменился: можно, где бы ты ни был, выйти по мобильному телефону в Интернет — и ты уже в центре мира…

Свое пятидесятилетие, так получилось, я встретил в Швейцарии. Меня просто не отпустили домой. С утра пришел в мастерскую, а мне говорят: «Нет, сегодня у тебя не получится поработать. Приходи вечером, к шести». Вижу, что-то замышляется: столы какие-то носятся, люди суетятся… К вечеру столы накрыты, свечи горят, огромный экран, на котором слайд-шоу моих работ. Фридрих рассказал обо мне гостям — по образованию он искусствовед, закончил университет в Цюрихе. После застолья был фейерверк. Или салют? Сто семьдесят шесть залпов почему-то… Не хуже, чем в Минске в День Независимости… Смотрю на все это из окна и думаю: «Я, белорусский мальчишка, родившийся в маленьком местечке под Гродно, — что я здесь делаю?.. Или это просто сон?..»

Сергей Гриневич

 

Нет комментариев..

Оставить комментарий